Дверь парадной выходила прямо в воротную арку, и ступеньки вели не вверх, как обычно, а вниз. И лестница, и пол были дощатые. Пахло кошками. На площадке первого этажа висели почтовые ящики, многократно горевшие, – четыре штуки, – и выходила одна-единственная дверь, обитая изодранным черным дерматином. Чем исписаны стены, я в тот раз не прочитал, но впоследствии имел удовольствие многократно изучать и даже конспектировать эти граффити.

Мой провожатый толкнул дверь, и мы вошли. На месте дверного замка зияла яма, заткнутая свернутой газетой. В прихожей было полутемно, на вешалке топорщилась груда неопределенной одежды, а из глубины квартиры доносился негромкий, но невыносимо-пронзительный скрежет, в котором я не без труда опознал звук какого-то духового инструмента. Должен сказать, что в то время я не испытывал ни малейшего почтения к джазу, а также просто не переносил громкие звуки вне зависимости от их происхождения.

– О нет, – сказал я, но Николай Игнатьевич уже позвал:

– Крис! Крис! Иди сюда, я привел тебе хорошего психиатра!

Скрежет сменился всхлипом облегчения, и терзаемый инструмент замолк. Послышались быстрые легкие шаги, и откуда-то сбоку возник высокий носатый парень в просторной серой кофте, драных вельветовых штанах и босиком. Длинные прямые волосы перехватывала пестрая вязаная лента. В руках он держал альт-саксофон. Впрочем, название инструмента я узнал потом. В тот день я еще не умел отличить саксофон от кларнета…

– А, – сказал он. – Еще и афганец. Эпическая сила! Это хорошо. Пошли, продолжим. У меня пльзеньское, бутылочное. Зачем травиться? Только вот что: я хочу сразу узнать, не имеете ли вы обыкновения в пьяном виде рвать на груди тельняшку и спрашивать, где я, сука, был, когда вы загибались под Кандагаром?

– Наверняка вас в детстве называли Хуличем, – вполне обоснованно предположил я.

– Как вы догадались, доктор?!

– Посредством дедукции. Так я прав?



20 из 314