
— Зато теперь все рвутся к нам отдыхать на Белое море, — бросила Извицкая. — Поедешь летом на Соловки, Ливанов?
— На Соловки — хоть с тобой, — отозвался он. — Прости, любимая, хотел сказать, с тобой — хоть на Соловки.
Извицкая хотела ответить чем-то хлестким и остроумным, но протормозила лишнюю секунду, упустила момент, после которого удар уже не считается парированным. Записала себе в личный счет на будущее. За годы более-менее близкого знакомства у нее накопилось к Ливанову немало непроплаченных личных счетов.
Виталик насупился: вмешательство этой богемной дамочки с зелеными глазами, то ли актрисы, то ли поэтессы, разрушило их с Ливановым ситуативный союз, да и вообще отодвинуло его, Мальцева, куда-то на периферию общего разговора. Солировал теперь Герштейн. Он всегда начинал солировать, как только Ливанов отвлекался.
— Дима, я сейчас скажу одну страшную вещь, а ты потом делай со мной, что хочешь, отказывай от дома — хотя, признаюсь, было бы жаль. Так вот. Этой стране, как ни крути, по большому счету всегда везло со властью.
По сорокаметровой ливановской кухне прошел ропот, чем Герштейн очень вдохновился, пускай Ливанов лично в ропоте и не участвовал. Но слушал заинтересованно, это да. Неудобно зажатая у него под мышкой Катенька не смела пискнуть.
— В какую бы задницу нас ни загоняли обстоятельства, — вдохновенно развивал Герштейн, — наша власть всегда умудрялась выкрутить ситуацию пусть самой противоестественной буквой «зю», но себе во благо. А по касательной зацепляло и всю эту страну, с которой она, власть, всю жизнь себя ассоциировала.
— В отличие от народа, — бросил хмурый бородач, которого никто не знал по имени-фамилии, только в лицо. Но в лицо знали абсолютно все. И все обычно замолкали, когда он изволил чего-нибудь хмуро бросить, обычно малопонятного либо допускающего несколько равноправных толкований. Ливанов его терпеть не мог, но почему-то все-таки терпел, каждый раз болезненно морщась, будто жевал целый лимон со шкуркой.
