
Шабаш разгорался. Осмоловский был счастлив – он прижал к стене предместкома Тютюнина и бил его по шее. Кто-то уже колотил кулаками по столу, доказывая (как каждый вечер на протяжении последних пяти лет), что завтра обязательно смотается навсегда на «материк», кто-то бросил Зоечке за шиворот льдинку из коктейля, кто-то кричал из-под стола совой, визжали лаборантки, все было как встарь, как всегда…
– Кончаем, – сказал Панарин. – Пора.
Леня кивнул, кошкой метнулся к установке, и музыка замолчала. Панарин, смахивая ногами бокалы, взобрался на стол, достал пистолет и стал стрелять в потолок. Леня тащил к нему микрофон на длинном шнуре, кутерьма помаленьку стихала.
– Хватит! – заорал Панарин в микрофон так, словно надеялся докричаться до Марса. – Вы что, забыли? Тризна! Несколько секунд стояла тишина. Потом завопили:
– Тризна! Тризна!
Люди хлынули на улицу, толкаясь, застревая в дверях. Зазвенело стекло – кто-то высадил креслом окно, и в него стали выпрыгивать. Панарин слез со стола, ухватил Клементину за руку и поволок к двери. Клементина отчаянно отбивалась.
– Дура! – заорал Панарин ей в лицо. – Мы же на Тризну! Вот тебе еще один уникальный кадр, будет чем хвастать в столичных кабаках!
Кажется, ничего она не поняла, но упираться перестала. Панарин вытащил ее на улицу – там рычали моторы, хлестали, перекрещиваясь, лучи фар, по площади, вокруг статуи Изобретателя Колеса крутились машины. Изобретатель, дюжий мужик в набедренной повязке из шкуры, прижимал к боку грубо сделанное колесо и хмуро смотрел сверху на все это.
– Тим!
К ним подкатил джип с погашенными фарами, за рулем сидел Леня Шамбор – видимо, он прыгнул в окно и опередил. Панарин толкнул Клементину на сиденье и прыгнул следом, Леня зажег фары и, бешено сигналя, помчался с площади. Следом, вразнобой голося клаксонами, неслось что есть мочи десятка три машин.
