
Столица встретила нас ненастьем. Лайнер замер, Стася, поднявшись, набросила плащ. Он был еще чуть влажным. И багаж ее был еще чуть влажным — тот же косой, холодный дождь, который напитал его влагой поутру, окатывал его теперь, вечером, когда носильщик, покряхтывая и покрикивая «Поберегись!», катил его к стоянке таксомоторов. Дождь то притихал, то, повинуясь злобному сумасбродству порывов ветра, вновь набрасывался из промозглой тьмы, он шел волнами, и недавнее грузинское сияние уже казалось мимолетным радужным сполохом, привидевшемся во сне. Засунув руки в карманы грошового китайского плащика, небрежно набросив капюшон и даже не утрудившись застегнуться, Стася в легких туфельках шагала прямо по ледяному кипению черных луж.
— Не простудилась бы ты, Стасенька.
Она будто не слышала. В бешеном свете посадочных огней ее лицо призрачно искрилось. Она так и не повернулась ко мне. Мы так и не поцеловались на прощанье. Хотя меня никто не встречал. Над нами то и дело с протяжным шипящим шумом планировали идущие на посадку корабли, их позиционные огни едва пробивались через нашпигованный водою воздух. Мы с носильщиком перегрузили Стасин багаж, я сунул парню целковый («Премного благодарен-с…»), Стася молча шагнула в кабину, молча захлопнула дверцу и таксомотор повез ее в скромную квартирку, которую она вот уж год снимала в третьем этаже приличного дома на Каменноостровском, а я, ладонью сгоняя воду с лица, вернулся в здание аэровокзала, сдал на хранение свой саквояж — я чувствовал, мне скоро снова лететь, и из автомата позвонил в министерство.
— А-ле?
— Иван Вольфович!
С языка едва не сорвалось машинальное «Добрый вечер». Успел ухватить за хвост.
— Слушаю, говорите!
— Это Трубецкой. Я в Пулково.
— Ах, батенька, заждались мы вас!
— Теперь же ехать?
— Да уж натурально теперь же. Не тот день, чтоб мешкать.
