Однажды — ему было одиннадцать лет — она застала сына за самым гнусным и отвратительным занятием, какое только могла представить. Она вошла к нему в комнату, чтобы потребовать сделать потише дикую музыку — то ли крах-рок, то ли пейн-рок (она плохо разбиралась в современных течениях, считая их хаосом и какофонией — в детстве ей разрешали слушать исключительно духовные песнопения). За ревом и треском сын не расслышал ее шагов. Он стоял к ней спиной и лицом к окну, макушка и шея подрагивали от наслаждения, а острый локоть правой руки ритмично дергался. Она постояла с минуту, не шевелясь, а потом так молча повернулась и закрыла за собой дверь.

Два дня она не произносила ни слова, существовала на автомате — руки занимались привычными бытовыми делами, а мысли носились далеко-далеко. Сын, привыкший к перепадам ее настроения, ни о чем не спрашивал, не надоедал. На третий день на нее снизошло озарение, совсем как в школьном — зимнем и солнечном — детстве. Она предала свою миссию, свой свет, свою чистоту! За это ее наказали — посредством сына. В ее ребенке проснулась грязь его отца, а не ее чистота. Но она знает, что делать, как очистить своего мальчика, а затем и всех людей — в этом городе, в этой стране, на этой планете.

Ей снова стало весело и хорошо, и ангелы вернулись, утешая и поддерживая в ее решении и осеняя свежее чело кончиками тугих звонких крыльев.

Ночью она вошла в комнату сына, полную тишиной и ласковым запахом спящего детского тела. Включила свет и резко сдернула одеяло: 'А ну-ка, встать!' Он подчинился, замер у своей кровати на подрагивающих ногах, встрепанный, как испуганный ежик. Он жмурился и переминался с ноги на ногу, а она чувствовала, как ее сияние разрастается и окутывает ее ребенка. Но он этого не замечал, и оттого, должно быть, дрожал и поглядывал исподлобья. Она протянула к сыну обе руки — две источающие любовь и ласку материнских руки. Она схватила его в охапку и потащила в ванную. Сын, очумелый со сна, принялся вырываться, и тогда она до хруста заломила тонкий локоть за спину.



8 из 159