Полуразложенное, аморфное, оно сидит и буравит тебя взглядом сквозь мутное от грязи стекло воспоминаний, близоруко пялится на твою не удостоенную очищению душу и злорадствует: "Конечно!" От этой безнадежности ссыхаешься, становишься прозрачным под его взглядом, краснеешь от неловкости за то, что все еще жив. И чем, спрашивается, чем мертвое заслужило себе такое уважение?

Сижу у окна, покуриваю и размышляю о безвозвратности утрат - о маме и, наверное, о радости тоже.

Признаться, я порой сам ловлю себя на склонности всё преувеличивать, на том, что даю слишком большую волю фантазии: не всё было так худо, как кажется сейчас. Но как приятно преувеличивать, думая о хорошем.

Преувеличивать хорошее каждому приятно. Не верю я бородатым подонкам, утверждающим, будто человеку изначально присуще стремление к мерзостям и насилию. Не верю! В человеке много хорошего, как разноцветных стекляшек в щелях брусчатки на летней улице, да только он сам подавляет в себе хорошее.

Вот чего я не в состоянии понять: зачем мы душим в себе добро?

Зачем заваливаем его булыжниками, а сверху водружаем тяжелую плиту притворства, не давая ему шевельнуться, дышать, беспокоить нас? Замучаем добро, а потом не жалея слез оплакиваем, скорбно шагая за катафалком. Уважаем не живое, не чистое, а мертвое уважаем.

Сижу у окна, покуриваю, справляю поминки по всему доброму, ежеминутно умирающему рядом. Когда умер дедушка, моросил отвратительный октябрьский дождь, могилу залило и гроб не желал опускаться на дно.

Пришлось привязать к нему камни. Мне думалось: мы хоронили самое милосердие, покинувшее нас сострадание в клетчатых брюках и в пенсне, с остановившимся хронометром на золотой цепочке - хороним в луже и камнями заваливаем для верности.



2 из 47