
Хотя машинка так стучит, что и без того слышно на весь Нью-Йорк. Ужасно грохочет, заходится, как неисправный автомат, но я не променяю ее на тихий шелест клавиатуры и матовое свечение плазменного экрана, освещавшего мои одинокие ночи. Щелк-щелк, щелк-щелк. Это обязательно меня выдаст, но пока я ощущаю прилив безрассудной смелости. Как долго продлится это настроение, сказать не могу. Это мне вообще несвойственно.
Эти звуки и эти страницы — мое жертвоприношение. Три месяца я сдерживаю дыхание, стараюсь не чихать, глотаю кашель. Я передвигаюсь только по ночам короткими неслышными шажками. Так поступает человек, который прячется. Половицы скрипят. Шум — это постыдный ляп, оплошность дилетанта. Всякий шум. Любой. «Вызывайте представителей соответствующих властей, — говорит этот шум. — В заброшенной гостинице на пересечении Четвертой и Тайлера прячется человек», — ябедничает шум. А этого мне не надо. Меньше всего мне хочется снова менять квартиру. При нынешнем жилищном кризисе все труднее и труднее найти заброшенные здания, соответствующие моим изысканным вкусам.
Поэтому я печатаю в таком режиме: час работы, два часа отдыха. Это дает мне лишь треть шанса быть обнаруженным, но я знаю: если кто-то всерьез озаботится меня найти, он сделает это без помощи старого ундервуда — у них имеются радары, тепловые датчики, мощные сканеры. Возможно, хитроумная техника их и подведет. Им просто не придет в голову подумать о примитивных механизмах.
Итак, продолжим.
Бумага. Изъеденная крысами стопка листов с тремя дырочками найдена возле вышеупомянутого шкафа для папок. Обертки от жвачки валялись под столом. Бутылки из-под чистящих средств, давно опустевшие, но с легко отделяемыми и заправляемыми под валик безотказного «Кенсингтона» этикетками. Разнородные страницы неудобны, но я стараюсь умещаться на том, что есть. Без гибкости я пропаду.
