
В ней многое изменилось за тот год, что мы не виделись. Была она бледна, черты лица заострились. Волосы, иссиня-черные, были собраны в пучок, очки в черной оправе старили ее. На ней все было темное, до антрацитового блеска, даже туфли и нейлон. Мы выключили кварц. В тусклом дневном свете, едва проникавшем из-за цветов на подоконнике, лицо ее обрело живые краски.
- Можно поцеловать твою руку?
- Можно.
- Можно я буду твоим поклонником?
- Можно, можно...
Ее рука легла на мою голову, и я почти со страхом вдруг стал различать оттенки черного: темно-сизый рисунок на юбке, угольно-черные складки на тонком колене, обсидиановой блеск туфель, сверкание графитовых чешуек и зерен на щиколотке. Как будто сияли валторны в темноте, когда свет скорее угадывается, чем ощущается. Казалось, что все в комнате стало призрачным.
Словно две огромные черные ольхи, выпрямившись, непроницаемо закрыли от меня половину пространства комнаты, потом другую ее половину, и вверху среди электрического шороха слышались низкие звуки дыхания, как будто это дрожали валторны от неумелых прикосновений музыканта или птица на взлете хлопала крыльями. В темном зеркале напротив отражались глаза. Все остальное непередаваемо искажалось мертвым стеклом: крылья неведомых птиц скользили по черной тонкой коре деревьев, пересекая их поперек и наискось от самого низа до самого верха.
Потом - минута прозрения, ясности.
Я тонул в тенях от ее ног, на светлом фоне они снова напоминали о деревьях, и все были преувеличенным, фантастическим, черное слепило меня, попадая в снопы тусклого света, белое успокаивало. В настенном зеркале промелькнули мои расширившиеся глаза, зерна зрачков были чужими, я не узнал себя. Что это стряслось со мной сегодня? Все вокруг испускало теплые, даже горячие лучи, как если бы из преисподней поднялось вулканическое тепло.
