
— Какую перемену? — удивился он. — Я всегда считал Чезаре гениальным естествоиспытателем. По-моему, от вас я никогда не скрывал этого.
Кроче напряженно всматривался в мои глаза, как будто именно здесь, в глазах, была упрятана разгадка моего вздорного вопроса. Мне стоило неимоверных усилий устоять под этим взглядом, в котором, кроме его собственной силы, была, казалось, еще какая-то другая сила, направлявшая его извне. И хотя я выдержал этот взгляд, видимо, сам Витторио не вполне был удовлетворен испытанием, потому что в голосе у него, да и не только в голосе, звучало не то подозрение, не то упрек:
— Умберто, вы что-то путаете. Для человека с вашей памятью — это, мягко выражаясь, загадочно.
Первым моим побуждением было ухватить его за плечи, хорошенько тряхнуть и осведомиться, отдает ли он себе отчет в своих словах. Я, наверняка, так бы и поступил, если бы не внезапное ощущение — где-то в затылке, в темени, — что именно этого он ждет.
— Витторио, — сказал я очень спокойно; мне, во всяком случае, казалось, что более спокойного тона не бывает, — я отлично помню, что вы считали Россолимо незаурядным ученым, но разве вы никогда не порицали его?
— Не порицал, Прато, — поправил он меня, — а журил, как журят находящегося у тебя под началом гения за его маленькие шалости.
Я рассмеялся: браво, Витторио, брависсимо, вы блестяще разыграли меня! Он тоже рассмеялся и сказал, что наконец я восстановил свою репутацию человека феноменальной памяти. И добавил многозначительно:
— Берегите ее, Умберто. Берегите.
Расставаясь, он крепко жал мне руку. Крепче обычного.
— Да, — воскликнул он уже перед самым уходом, — а что, Умберто, вы думаете по поводу его бегства в Пизу? Зачем ему понадобилась Пиза?
Признаться, ничего необычного в уходе Россолимо накануне самоубийства из привычной обстановки я не видел. Но в самой интонации Кроче мне почудилось нечто, категорически исключающее такое элементарное объяснение.
