Сивый с прожелтью мех космами свисал с худых боков, и казался матерый вовсе дряхлым, словно бы неживым; лишь зеленый огонь в глазах, вспыхивая и угасая, давал понять: силен еще волчина, такому на тропе не попадись!

Шумно понюхал воздух. Мотнул головой, соглашаясь с чем-то ему известным. И побрел сквозь сугробы, медленно вытягивая из белого холода лапы, прочь от наложенного места. А вокруг — ни следа. Все обходят, старость не радость, давно уж от стаи отогнала свора молодых. Дрался — грызли. Просился — гнали. Что же, привык. Лишь изредка, в смутных снах, мерещился еще запах волчицы по весне и еще реже — теплая берложка материнская…

И не ждал уже ничего. А вот учуял. И знал теперь, куда брести, словно подсказал кто-то…

Сквозь окованные льдом кусты, оставляя клочья шерсти на заиндевелых ветвях, выбрался матерый к поляне, окольцованной частым сухостоем. Вздыбил шерсть на загривке, ощутив незнакомый, пугающий запах от груды камней, черным пятном наваленных на сплошной белизне; черное на белом, будто не пристает к обгорелым булыжникам небесный пух.

А запах тревожит, хоть и застарелый уже, лишь звериному чутью и доступный, запах давно отгоревшего огня, и давно пролитой крови, и слез, омывавших камни… тревожит, но не страшит, ибо не волчьи здесь творились дела в давно ушедшие дни.

Помедлив немного, присел. И взвыл, задрав голову. Протяжно-унылый, волчий и вместе неволчий вой потянулся над пущей; тоскливым дальним отзвуком откликнулось эхо. И — как ножом срезанное, унялось шебуршение в лесу, стихло все живое, вжимаясь в сугробы.

А над камнями вдруг чуть помутнел воздух, словно легким дымком закурилось давно отгоревшее пепелище…

Припал волчина на брюхо, серая шерсть снова встопорщилась, и уши легли к голове. Едва не сорвался, едва не кинулся прочь без оглядки. Но дым-паутинка над чернью густел понемногу, дрожал, завораживал, уже не отпуская. И прижался волк к снегу, поскуливая тихонько, уже не вольный лесной зверь, а напуганная дворовая псина, готовая ко всему.



3 из 193