
По первому разу выпили, не стукаясь чарами. Изголодавшись по горячему, не щадил боярин заедков — на глазах таяли грудки шанежек творожных, пирогов с брусникою, паренной в меду репы. Изредка заглядывал Ондрюха, самолично затаскивал свежатину. В полумраке тихо светила лампада, выблескивая угол с божницею.
— А все ж, Якимыч, — вымолвил наконец воевода уже требовательно, — что стряслось-то?
Качнулся и пал набок неловко поставленный ковшик, узкая бледная струйка потекла по столешнице.
— Степь пришла, воевода. — Михайло сцепил руки, положил голову, словно невмоготу было удержать. — Степь, да не та, что ранее бывало! Лютое племя, татарове, упало с полуночи на пронские рубежи. Юрий рязанский со всею родней в поле супротив вышел, встал, да не сдюжил. А грудня
Тяжко, истово осенил себя крестным знамением городовой.
— Избави Господь от напасти! Не слыхано, чтобы в зиму степь поднялась…
— То-то, не слыхано! Только не наши сие степняки, чужедальние. И не заступить дороги…
— Много нешто?
— Тьма…
— А князь что?
— А что князь?
Помолчали. Выпили, не закусывая.
— А у меня на Рязани-то свойственник был, — тоскливо вымолвил Борис Микулич. — Да и ты ж его знать должен: боярина Льва сынок. Цел ли?
— Коловрат-то? — Михайло Якимыч согласно кивнул. — Ведаю Евпатья. Добрый молодец. А баснями тешить не стану: никого вживе нет, пуста лежит Рязань…
— Так что ж князь-то? — не спрашивая, но словно требуя чего-то, выдавил хозяин.
— Эх, Микулич… Князя дело княжье. Седмица тому, за день, как мне путь лег, собралась Дума; до света сидели. Порешили раскидать дружину по градам… авось проредят орду на приступах; в поле все одно не устоять. Еремея помнишь ли?
— Глебыча? Кум мой…
— В Коломну послан.
— То добро. Еремей вояка цепкий, за так града не отдаст.
— И еще, Микулич. Княжичей старших князь тож по крепостям разослал.
