
Вечером, сидя под столом в Митькином «билетаже», мальчики сравнивали свои впечатления. Странно — слова незнакомец говорил одни и те же, но вот зачем-то переодевался. И еще — глаза. Обоим запомнился неестественно яркий их блеск. «Когда глаза так блестеть начинают — через две недели считай можно в простыню обряжать, это мне бабка точно говорила», — заметил Витька. «И сам помрет, и книжки пропадут», — вздохнул Митя.
И на этой фразе четкие воспоминания обрывались. Все, что происходило дальше, было как-то размыто, недостоверно. Вероятно, они пошли-таки к незнакомцу сами и подолгу засиживались у него, потому что дальше в памяти остались какие-то зыбкие гирлянды бесконечных и вроде бы ночных разговоров. Это были не сказки, но уж никак и не правда. Переплетения сумеречных бесед о чем-то чудесном, несбыточном; о чем именно?
Если бы он мог припомнить…
В середине всех этих небылиц вклинилось что-то уж совсем непонятное и необъяснимое. Однажды Витька поднялся к своему товарищу и сообщил ему, что Елисеич умер. Его нашли за три улицы от дома, он вез очередной ящик с книгами, присел отдохнуть — и не встал. Митька отпросился у матери, и они не побежали — тихо побрели туда, где, по слухам, нашли Елисеича.
Они прошли улицу до самого конца и наткнулись на ящик. Он стоял прямо в снегу, снятый с саночек; их четкие двухполозные следы заворачивали обратно, — видимо, саночки уже кому-то понадобились, а вот книги — нет. От того, что они остались в снегу, никому больно не стало.
А может, именно на этих саночках и увезли Елисеича?
Улица была пуста, и мальчики, потоптавшись, пошли прочь — горевать под Митькин стол. Просидели они там до вечера, грея друг друга спинами и почти не разговаривая, потом Митька предложил:
