
Потом они зашли в вагон, пробрались по узкому коридору до своего купе, закинули наверх чемоданчики и плащи. Игорь, стесняясь, сунул в угол на полку старенькую авоську, которую вручила ему уже на перроне жена.
— Пирожки, видишь ли, напекла, — проворчал он с нарочитой небрежностью. — Пропадём без её пирожков.
— Очень хорошо, — рассеянно ответил Виталий.
В купе находились пожилая, грустная женщина в тёмном костюме и молоденькая, остроносенькая девушка с бойкими чёрными бусинками-глазками и капризными губками, ещё не тронутыми помадой.
Пожилая женщина что-то сказала, обращаясь к вошедшим, и Виталий не сразу понял, что она просит уступить её дочери нижнюю полку.
— Ну зачем ты, мама, — возразила девушка.
— Какой может быть разговор, — ответил Игорь и забросил свою авоську наверх. — Располагайтесь.
Только поздно вечером, когда затих вагон и уснули внизу обе женщины, Виталий и Игорь вышли покурить в пустой коридор и тихо заговорили о самом главном, о чем в течение всего вечера не проронили ни слова.
Напряжённо и дробно стучали внизу колёса, мерно покачивался в своём стремительном беге вагон, за окном в непроглядной темноте изредка загадочно мелькали далёкие огоньки, в чёрном небе упрямо плыл вслед за поездом молодой, любопытный месяц, то прячась за облако, то появляясь вновь.
— …Тут должны быть особые причины, — горячо шептал Виталий. — Это тебе не пьяная драка, не грабёж.
— Ты все время в плену одной версии. Так не годится. Это может быть и самоубийство.
— Он неврастеником никогда не был. И паникёром тоже. И трусом. Ты же читал письмо.
— Не обязательно быть неврастеником. И паникёром. А страх… Это не только у труса. Может, он совершил что-то незаконное или попался на чью-то удочку? Или, наконец, сам он в чем-то запутался? А человек он гордый, самолюбивый. Разоблачение тут может показаться хуже смерти. Нет. Тут все куда сложнее.
