
Мадам сразу подобралась вся и сухо объявляет мне, что необходимость есть. Дьявол бы ее, психопатку, побрал со всей этой неврастенией! «Но с другой стороны, — убеждаю я себя, — она-то со своей капсулой подвергнется гораздо более неприятным ощущениям, чем я». Укорил я себя за малодушие и подставил скулу.
Прижала она к моей скуле эту свою авторучку — вроде ничего. И вдруг ноги у меня ослабевают, я сажусь на кварц, упираюсь в него руками, а руки тоже не держат — подгибаются. Смотрю я на эту мадам и испытываю к ней крайнее отвращение. Хочу его высказать и не могу: забыл английский язык. Она что-то говорит, наклоняется надо мной, а мне даже слушать неохота. Спокойно так смотрю сквозь кварц на цветные лампочки, и больше ничего мне от жизни не надо. Смотрю, как будто не я смотрю: смотрит кто-то другой, а я при сем безо всякого интереса лишь присутствую. И вижу я, как открывается дверь камеры датчиков и вкатывается в зал Нимцевич, а за ним вся наша кавалькада. Вижу я, что он с недоумением глядит на меня сквозь кварц, протягивает мне ладонь, губами шевелит, что-то говорит. И все тоже глядят на нас, всплескивают руками, кто-то бросается к телефону. И стало мне вдруг так хорошо, так радостно. Лег я плашмя, помахал Нимцевичу пальчиками и — заснул.
Проснулся я через сутки, как ни в чем не бывало, а через неделю меня на «Антаресе» уже не было. Удрал, каюсь, удрал. Еще бы! Балаев от нервного перенапряжения брякнулся в обморок. Да-да, именно так определили наши медики. Никто не докопался! А мадам, конечно, ни гу-гу. И я тоже. Слово джентльмена давал? Давал. Она цветочки мне в санчасть прислала с переводчицей и благополучно отбыла домой. И едва все формальности кончились, я тоже домой запросился.
Нимцевич очень уговаривал остаться, предлагал перейти к нему насовсем. Будь я сам собой, Саня Балаев, я непременно перешел бы, но, видно, крепко окосел я от той дряни, которой угостила меня мадам Ван-Роуэн в заботе о своем целомудрии.
