
Он, кажется, понял.
– В каждом деле свои хитрости, ванакт. Если я, скажем, начну... хм-м-м... воспевать Агамемнона с того, как он могуч и силен, сколько у него, э-э-э-э, быков круторогих и телиц млечных, а затем перечислю всех его предков, начиная с Пелопса и Тантала, как думаешь, станут меня слушать?
– Агамемнон станет, – усмехнулся я.
– Разве что. А вот от всех прочих я не получу даже обгрызенной кости. А вот если иначе...
Он на миг задумался, рука коснулась сумки с кифарой. Коснулась, отдернулась.
На этот раз он не пел – просто проговорил, не спеша, нараспев.
– Помню, – вздохнул я, – помню...
Мы были тогда в одном переходе от Аргоса. Меня разбудили, и я долго не мог понять, почему гонец с трудом выдавливает слова, почему заикается...
...и белым, как смерть, было лицо Агамемнона, когда шагнул он мне навстречу в воротах Лариссы.
– Я тебя понял, аэд, – наконец проговорил я. – Оторванная рука – значит, следует начать с чего-нибудь плохого, чтобы вызвать у слушателей сочувствие, так? Только ты скверно выразился, Эриний. Очень скверно!
А если бы он решил спеть обо мне? С чего бы начал? Наверное, с элевесинского огня, с отчаянного, смертного крика тети Эвадны, с запаха тлена, сменившегося тяжелым духом горящей людской плоти.
Да, с элевсинского огня. Герою следует оторвать руку...
– Скверно, – откуда-то издалека донесся его спокойный голос. – А что ты говоришь своим воякам, ванакт, когда посылаешь их в бой? «Славу в веках завоюйте, о, грозные воины!»? Или попросту: «Выпустим этим сукам кишки!»?
Он был прав. В каждом ремесле своя хитрость. Со стороны на такое лучше не смотреть. И не слушать.
