
– Мне сказали – вы дали моему сыну стакан молока, испачканный в арахисовом масле.
– Да.
Как я уже сказал, Уилсон Доун был крупным и сильным мужчиной, но самой примечательной его чертой были глаза. Немного косящие – один более крупный и выше посаженный, чем другой, – они придавали его лицу весьма неоднозначное выражение, способное озадачить любого. То ли он смотрит вам в глаза, то ли в сторону, то ли изучает вас, то ли подмигивает. Возможно, в этом заключался секрет его успеха.
– Мы дали вашей жене совершенно определенные инструкции.
– Да. Она выполнила их в точности.
– А вы – нет?
– Я ничего не знал.
– Как это могло получиться?
– Джудит мне не сказала.
– Почему?
– Она не знала, что я вернусь домой.
Он молчал, продолжая разглядывать меня с угрозой и гневом.
– Я прилетел домой раньше, чем собирался, – хотел устроить им сюрприз, – добавил я – В день рождения сына мне хотелось быть с моей семьей.
– Понятно…
Уилсон Доун изо всех сил старался удержаться в цивилизованных рамках, но я видел, что ему отчаянно хочется ударить меня – повалить на пол и пинать до тех пор, пока не переломает мне все кости или пока (но не раньше, чем через несколько десятилетий) его гнев не остынет. И я хотел, чтобы он сделал это. Действительно хотел. Я стремился избавиться от чувства вины и чуть не с облегчением представлял, как его горячие кулаки врежутся в мое тело, ибо боль, которую я бы при этом испытал, была бы отчасти и его болью, и он знал это. Вот почему Уилсон Доун-старший мог колотить и пинать меня сколько душе угодно – я воспринял бы его побои как теплый дождичек, приятный и очищающий.
Но ничего не произошло. Двое очень похожих друг на друга мужчин, одетых в почти одинаковые по качеству и покрою костюмы, которые, насколько мне известно, даже стоили примерно одинаково; двое мужчин, у которых были и жены, и недвижимость, и репутация, и личная секретарша, и глупое упрямство, и капитал в ценных бумагах, и престарелые родители, просто стояли друг против друга, и Доун-старший безмолвно ненавидел меня, а я страшился его ненависти.
