
Иногда мне казалось, что она пялится на меня, выискивает взглядом, планомерно отсеивая чужие дома. А когда находит, то я чувствую ее темный взгляд сквозь тонкие стенки лачуги. Они никогда не мыли в своем доме окна, эти жильцы. Аккуратно ухаживали за участком, красили бревна и педантично заравнивали землю вокруг. А вот окна у них покрывались пылью с самого лета и стали похожи на больные бельмастые глазницы, покрытые беловатым налетом. Глядя на это, я еще больше утвердился в мысли, что они используют свой дом для чего угодно, но только не для жилья. Мой рассудок ветшал. Местные, конечно, говорят, что он никогда не был таким уж сильным, но в больнице я научился чувствовать все колебания разума, ощущать приближение или отдаление той мутной черты, за которой находится истинное безумие. И теперь я чувствовал эту черту особенно сильно. Дикие сны не давали сомкнуть глаз, я просыпался и в исступлении царапал ногтями подушку, часто из носа у меня бежала кровь. А проклятый совиный взгляд все так же сверлил и сверлил мой истончившийся рассудок, как сверлят твердосплавные сверла неподатливый бетон медленно, но неотвратимо. В такие ночи мне начинало казаться, что до первого снега мне со здравым рассудком уже не дожить. Но меня еще ждали чудеса, единственное, что держало меня на грани после того, как моих четвероногих друзей приговорили к мучительной гибели. И, может быть, еще мысль, что, сломав меня, деревянный идол совы и его неживой хозяин смогут праздновать победу. Как бы то ни было, в первой декаде октября я решил, что буду бороться! На следующий день после обязательного ночного шабаша в бревенчатом домике, когда вспышки синего света были столь сильны, что озаряли верхушки древних елей, словно какие-нибудь зарницы, бьющие с земли в небо, а не наоборот, я направился в деревню. Здесь меня не любили и вряд ли стали бы разговаривать, скорее закидали камнями по старой традиции, случись несколько раньше. Но у меня были свои осведомители.