
Она устремила на меня ответный взгляд, и я начал краснеть, но не мог отвести глаз. Глаза ее были такой глубокой голубизны, что казались темными, темнее, чем мои собственные карие глаза. Я сипло сказал:
– Pardonnez-moi, ma'm'selle, – и сумел наконец оторвать от нее глаза.
Она ответила по-английски:
– О, я не против. Смотрите сколько угодно, – и осмотрела меня так же внимательно, как я изучал ее. Голос ее был теплым, чистым контральто, удивительно глубоким в самом нижнем регистре.
Она сделала два шага по направлению ко мне и остановилась почти надо мной. Я начал было подниматься, но она жестом велела мне остаться сидеть, жестом, который подразумевал подчинение, как будто она с детства привыкла отдавать только приказы. Легкое дуновение донесло до меня ее аромат, и я весь покрылся гусиной кожей.
– Вы американец.
– Да, – я был уверен, что она не американка, и в равной степени убежден, что и не француженка. У нее не только не было ни следа французского акцента, но еще и… ну, в общем, француженки всегда держатся, по крайней мере, немного вызывающе. Это не их вина, этим пропитана французская культура. А в этой женщине не было ничего вызывающего – за исключением того, что само ее существование было подстрекательством к мятежу.
Однако, хоть она и не вела себя вызывающе, у нее был совершенно редкий дар создания мгновенного сближения. Она заговорила со мной так, как мог бы говорить старый друг, как если бы мы были друзьями, знающими самые слабые струнки друг друга и разговаривающими tet-a-tete без всяких натяжек. Она расспрашивала меня обо мне самом, причем некоторые вопросы были довольно интимными, а я честно отвечал на все, и мне ни разу не пришло в голову, что у нее нет никакого права выспрашивать меня. Она не спросила только моего имени, и я – ее. Я вообще не задал ей ни одного вопроса.
