
– Не надо оправдываться, Лешка. Ничто бы ее не спасло. Ни Ольденбург, ни Москва… Не сегодня, так послезавтра бы, все равно. Отмучилась бедняжка.
Я сейчас же полез в тумбочку стола, извлек емкость со спиртом и стакан, налил граммов сто, долил водой из графина и протянул ему.
– Выпей, Ким.
Он усмехнулся деревянно:
– Ну, раз медицина не против…
Он залпом выпил, вытер заслезившийся глаз, а я, суетясь, развернул прихваченные из дома бутерброды.
– Закуси.
Он отломил корочку, понюхал и стал жевать.
– В сущности, – произнес он почти рассудительно, – она была давно уже обречена. Любовь, доброта, великодушие – они жестоко наказываются, Лешка. Жестоко и неизбежно.
Я разозлился. Должно быть, уже пришел в себя.
– Это все философия, Ким. По три копейки за идейку. Но как она дошла до такого состояния? Ты что – голодом ее морил?
Он медленно покачал головой.
– Это история долгая, Леша. А в последнее время Нина почти ничего не ела. Не могла. Ничего в ней не держалось. Пытался наладить ее к медикам. Ни в какую. Там, в бараке, бабы пытались лечить ее насильно. Ворожей каких-то позвали, знахарок… травки, настойки, заговоры… Очень ее любили. Да ничего не вышло, как видишь. Она же психическая была, что ты хочешь…
Он постучал пустым стаканом по емкости со спиртом. Я налил. Он выпил и отколупнул еще одну корочку, стал жевать через силу. Вид у него сделался задумчивый.
– И давно ты здесь? – спросил я.
– В Ташлинске? Да не так уж чтобы… Прошлым летом мы приехали. Слава богу, в бараке сразу комнатушку дали, мыкаться не пришлось.
– А я и не знал, – проговорил я и добавил неискренне. – Так ведь не все же время ты в этой «Заре» околачивался, в город, наверное, не раз набегал… Чего же ко мне не зашел?
– А зачем я тебе? – спросил он равнодушно. – И ты мне… Конечно, если бы тетя Глаша была жива… (Покойную маму мою звали Глафира Федоровна.)
