
Хлеба я, к слову сказать, не ем. Разве только черный ржаной клейстер, да сухие, безвкусные лепешки из рисовых, гречневых и еще не пойми каких зерен - вот тебе и хлебушек.
И ни слова о масле.
Ничего не попишешь: наследственность у меня не ах. Матушка к шестидесяти годам достигла воистину необъятных размеров. Да и папа, мягко говоря, не кузнечик. А мне излишки плоти ни к чему. Рука моя должна быть тонкой и когтистой, как птичья лапка, щеки впалыми, как у сексапильной туберкулезницы, а прочая тушка пусть стремится к нулю. Стоит щекам округлиться, и лицо мое станет ничем не примечательной добродушной рожицей, способной внушить, разве что, мимолетную симпатию, но уж никак не трепет. Увы, крючковатого ведьминского носа природа мне не подарила, а без этого артефакта фальшивые смоляные кудри, подлинные насупленные брови и даже в совершенстве освоенный зловещий, ухающий, совиный смешок - пустяки, дело житейское, как говаривал роковой мужчина моего детства, лучший в мире Карлсон.
Вот так вот.
Мне, тем временем, излагают очередную главу бесконечной саги о нелегкой судьбе белокурой Лены. Слушаю ее жалобный щебет вполуха - все как всегда, плюс зуб, следовательно, минус милосердие. Но ничего, держусь. Вставляю порой полтора слова, благо больше от меня и не требуется. Даже скалюсь время от времени - фальшиво, но лучше чем ничего. Лена, пожалуй, не заметит разницы, а с собственной совестью на сей раз договорюсь: форс-мажор, как-никак.
Ох уж этот мне форс-мажор.
Зубная боль не убивает меня, но и сильнее не делает. Что скажете, гражданин Ницше? Не отворачивайтесь, отвечайте, когда вас спрашивают. Нет ответа? Что ж, очко ваше достается команде соперников, и не жалуйтесь потом на суровые наши обычаи...
Тридцать минут моей муки и рады бы замереть дрожащим студнем, стать вечностью, но не умеют пока. Иссякли, наконец. Гитлер капут. Ура.
- Спасибо, - щебечет Лена, кутаясь в шкуры нерожденных бараньих младенцев. - Вот, поговорила с вами, так даже зуб болеть перестал. Как сюда шла, разнылся, а пока сидела, перестал.
