
Раньше бродяга чихать хотел на такие пустяки, а теперь – поди ж ты!..
У Хода Псоглавца, видимо, не было принято гулять заполночь, как в иных харчевнях. Едва калека-Людвиг закончил свой рассказ, на дворе стемнело. Сперва все молчали, лишь французишки залпом допили вино: один поперхнулся и долго кашлял, багровея. Капитан-брабансон плюнул в сердцах, швырнул кабатчику гульден – Петера изумила щедрость вояки: ужин гульдена не стоил! – и стремглав вышел вон. За командиром увязались молодцы-пикинеры; следом начал расходиться и остальной народ. После краткой уборки Ход убрел спать в какую-то развалюху за коновязью, рачительно задув свечи и показав «ночлежникам» кулак: жечь огарки не позволяю!
Под крышей остался лишь Петер Сьлядек с нищими.
Рассказ увечного Людвига Беренклау мешал спать пуще шорохов и жары. Бередил, жег; толкал в бок костлявым кулачищем. Мерещились чужие, незнакомые лица, звенела сталь, кровь била из вскрытой жилы, вопил от боли Медвежий Коготь, оборачиваясь жалким калекой… Что-то в рассказе отставного ландскнехта было не так. Тайна, соринка в глазу, раздражала. Когда грек Морфей, невесть как оказавшийся под Орзмундом, наконец сжалился над лютнистом, капнув ему в зрачки макового настоя, Петер даже не заметил этого. Мысли и грезы сплелись чудными узорами, протянулись зыбкой тропинкой из яви в сон.
– Ты искал силу? Ты ее нашел, – сказал Аника-воин, призрак с лицом льва-херувима.
«Я не понимаю,» – ответил Петер, но слова застряли в горле.
«Я не искал силу!» – крикнул Петер, но игла сшила губы суровой нитью.
«Я не солдат! Я музыкант! Ты не должен обижать меня…» – возмутился Петер, но на грудь упала наковальня, вышибая дух.
– Музыкант-прохожий, на козла похожий! – вцепился в ухо тоненький, вкрадчивый голосок кастрата, мерзко подхихикивая. – Разве Аника-воин обижает? Эй, добро творим, добро лудим-паяем!.. лечим-калечим, любим-рубим… Кому ручку треснуть? Кому ножку хрустнуть? Кого плечиком, кого мечиком?!
