
Потом он открывает, слегка кривит рот. Делается некрасивым и немного чужим.
Я закрываю глаза, чтобы не видеть этого. Все хорошо, все в порядке. Я делала так и раньше. Я делала так всегда.
Он движется очень медленно. Специально старается медленно. Но я знаю – остались секунды. Всего несколько коротких секунд – я в них точно не уложусь. Утыкаюсь лицом ему в шею. Зачем-то считаю про себя. Один, два, три… Когда он замирает, я наконец решаюсь. Делаю то, что боялась сделать все это время. Вдыхаю его запах.
Выражение глаз, чужое лицо – все не важно. Важен один только запах. Если он будет другим…
Я узнаю его. Выдыхаю, вдыхаю.
– Тебе понравилось? – спрашивает он шепотом.
– Да, – выдыхаю в ответ и снова, снова вдыхаю.
– Тебе правда понравилось?
– Да, – говорю, – да.
***Дальше сама я не видела. Не видела, как их становилось все больше и как менялось их поведение. Но одна моя коллега по работе рассказывала об этом довольно подробно.
Она почти всегда ездила на метро, эта коллега. Не любила торчать в пробках. Что, в общем, понятно: Москва с закупоренными дорогами-венами, Москва, перенесшая ряд тяжелых автоинсультов, была к тому времени парализована уже почти полностью.
Сначала к ним стали подходить, рассказывала она. Люди из движущейся толпы, люди в чистой одежде – к тем, кто стоял вдоль стен. К тем, кто жрал на полу помидоры. К тем, кто пачкал. К тем – без определенного места.
Они заговаривали друг с другом. Они стали сидеть рядышком в вонючих вагонах метро. Они стали обедать вместе. Черными пальцами, посиневшими, ороговевшими, выпуклыми ногтями сдирали мундир с картошки в мундире. Благостно чавкали.
А голос, мертвый веселый голос, обращался теперь непосредственно к ним:
