
— Коли у тебя обе руки заняты, — поинтересовался ведун, — каким местом ты грибы собирал?
— Дык, боярин, пока собирал, одной рукой кое-как удерживал. А как невмоготу стало, обеими ухватил да назад пошел.
— Врет! — Урсула бросила прутья и провела ладонями по краям головы, поправляя выбившиеся золотистые пряди, потом одернула войлочную курточку, подтянула на талии завязки мягких свободных шаровар. — Лапал, охальник! Лапал!
— Нечто мне это надо — о пигалицу колоться? Да я стороной лучше пройду! — Холоп опустился на колени возле кострища, в котором еще теплились несколько угольков, высыпал добычу на траву и начал торопливо подкладывать щепочки. — Да я в Муроме во сто крат ее краше найду!
Рабыня вспыхнула, повернулась к Олегу, возмущенно хлопая ртом, как вытащенная на воздух рыба.
— Ты говори, да не заговаривайся, — заступился за девушку ведун. — Как бы в Муроме заместо красных девок тебя кат с клещами не встретил. Язычок слишком длинный не подкоротил.
— Че язык-то, че язык? — обиделся холоп. — Нетто я языком загулял? Ну, побродил малость без спросу. Может, плетей дадут. Али и простят. В походе-то на торков я как отличился. Рубился знатно, не бегал. Отчего язык резать?
Тут Будута был почти прав. За побег от клятвы князь Муромский вполне мог и запороть его насмерть — себе в утешение, другим для острастки. Мог и спрос на дыбе учинить, дабы возможных сообщников выведать. Мог загнать на какие-нибудь работы гнилые — уголь в лесных ямах пережигать, погреба сырые вычерпывать, ходы тайные копать. Холоп — это ведь не смерд вольный, не ремесленник слободской. Холоп за звонкое серебро добровольно свою душу и тело князю продает, а потому и спроса за него ни по «Правде», ни по совести никакого не будет. Хотя, с другой стороны — мог и помиловать. Вот только язык беглецу вырывать — и впрямь никакого резона. Он ведь речей зловредных не вел, князя не порочил, слов обидных не говорил.
Значит, и страдать должно не то место, которым Будута говорит, а то, которым думает. Седалище, то есть.
