
Я воскресла в одно сентябрьское утро, лежа на спине, укутанная в чистые простыни, руки и лицо у меня больше не горели. Моя кровать была у большого окна, передо мной плясал большой солнечный зайчик.
Вошел какой-то человек, говорил со мной очень ласково, жаль, что так мало. Он просил меня быть умницей, не пытаться поворачивать голову или шевелить руками. Он говорил, отчеканивая каждое слово по слогам. Он был спокоен и внушал спокойствие. У него длинное, угловатое лицо, большие черные глаза. Больно мне было только от его белого халата. Он это понял, заметил, что я жмурюсь.
Во второй раз он пришел в сером пиджаке. Опять говорил со мною. Попросил закрывать глаза, когда я хочу сказать «да». Мне больно? Да. Голова? Да. Руки? Да. Лицо? Да. Я понимаю, что он говорит? Да. Потом он спросил, знаю ли я, что случилось. Увидел, что я отчаянно раскрыла глаза.
Он ушел, и моя сиделка сделала мне укол, чтобы я спала. Она большая, с большими белыми руками. Я поняла, что мое лицо не голо, как у нее, а закутано. Я постаралась ощутить на своей коже повязки, мази. Я мысленно проследила — круг за кругом — бинт, который окутывал мою шею, переходил на затылок и темя, потом на лоб, оставляя глаза свободными, спускался к нижней части лица и дальше — кругами, кругами. Я заснула.
Затем наступили дни, когда я стала кем-то, кого перекладывают, кормят, возят по коридорам, кто закрывает глаза один раз, если хочешь сказать «да», а если — «нет», то два раза, кто не хочет кричать, но истошно вопит во время перевязок, кто не может ни говорить, ни двигаться; я превратилась в животное, чье тело очищают мазями, а мозг — уколами, в существо безрукое, безликое; я стала — никто.
— Через две недели снимем с вас повязки, — сказал доктор. — По правде говоря, мне немножко жаль: я вас очень люблю такой, похожей на мумию.
