
Потом… после всего… потом, когда ночь, еще казавшаяся глубокой, уже смотрела в лицо приближающегося рассвета…
Вторая ночь.
Йорик помнил первую. Помнил, как Эфа, его Эфа сказала: "совсем последняя ночь…" Она оказалась права, права на тридцать долгих лет, но тогда он ей не поверил.
Эта ночь – вторая. И их еще много впереди, бесконечно много ночей и дней. Боги, какое это счастье – быть бессмертным!
– Как ее звали? – в голосе Эфы таилась почти неслышная ирония, – ты помнишь ее имя?
– Чье? – Йорик почему-то мгновенно вспомнил королеву Загорья.
– Той женщины, которой ты написал эти стихи?
– Конечно, помню!
Он надеялся обойтись этим ответом, но Эфа приподнялась на локте и выжидающе смотрела в лицо, так что пришлось напрячься… чтоб вспомнить хотя бы, как она выглядела, та женщина…
Эфа хмыкнула.
– Я так и думала. Ты написал ей прекрасные стихи, а сейчас даже не можешь ее вспомнить. Ее никто не помнит. Ну, разве что, правнуки какие-нибудь. А стихи остались, забавно, да? Мой отец говорит, что у тебя неплохие стихи, а мама спорит с ним, но только из вредности. И уж она-то в этом разбирается.
– Во вредности? – пробормотал Йорик из этой самой вредности, – не сомневаюсь. А ты, определенно, удалась в матушку.
Он говорил на удентальском. Эфа – на зароллаше. И она, конечно, сказала не "мама", а "хайнэс" – жена отца. В зароллаше не было слова "мать": у шефанго не бывает матерей.
– Она их все знает, – Эфа щелкнула клыками, давая понять, что про вредность услышала и запомнила.
Сэйа де Фокс, Сэйа-Эдон, которую другие называли Сиэлайх
А в этой жизни… в этой жизни мнение Эдона Сиэйлах значило, оказывается, нисколько не меньше, чем в той. Потому что Йорик услышал собственный недоверчивый голос:
