
Потому и Онуфрий, почуяв неладное, скрылся с глаз его долой куда-то в один из ростовских монастырей. Чуял, змий поганый, что не ныне, так завтра еще раз допросит его княжич, как там под Исадами дело было, и придет боярину смертный час.
Так какой черт удерживал его самого, мешая повернуться и уехать куда глаза глядят вместе со своими тремя боярами, продолжающими, несмотря ни на что, хранить верность княжичу. Куда именно? Ну, хотя бы в тот же Чернигов, где его давно ждали мать и братья. Нет, гордость бесовская не дозволяла.
А ведь отец Пелагий не раз говорил на проповедях, что эта треклятая гордыня есть не просто грех смертный, но и матерь всех прочих смертных грехов, которые она же и порождает в человеке.
Да еще стыдоба великая мешала Ингварю. Ну, как же – его ведь вся семья в Чернигове ожидает с победой, а он ни с чем явится. Нельзя.
Кстати, и боярин Кофа его упреждал – пусть вскользь, туманными намеками, но упреждал, что не бескорыстно взялись ему помогать северные соседи.
– Придется тебе, княже, потом такую цену выкладывать, что без штанов останешься, – говорил Вадим Данилович пасмурно.
Да и женка Ярославова тоже на многое Ингварю глаза открыла. Ох, и мудра оказалась переяславская княгиня. Прямо как в воду глядела. Даже слова ее были почти точь-в-точь те же, как у боярина Хвоща.
И тут же в его памяти всплыло, как совсем недавно, буквально дней за десять до того, как им отправиться под Коломну, она спросила его грустно:
– А ты что, и впрямь надеешься, что переяславский князь окажется щедрее, чем твой стрый двоюродный? – И, грустно усмехнувшись, протянула со вздохом: – Эх ты, глупый, глупый.
– Ну, пусть не все грады, но Рязань-то моей будет. Да и Ольгов с Ожском, – пробасил тогда Ингварь, сам внутренне холодея.
