
Пока я крутился вокруг жены, не зная, как подступиться к ней, встала волна небывалой нежности и тоски, обрушилась на меня и подхватила меня, и я, подвывая и покряхтывая в ее тяжелой соленой правде, улыбнулся Рите, показывая, что страдаю, но терплю и буду терпеть. Моя преждевременно седеющая голова замелькала по всей кухне, где это происходило. На свете не стало для меня ничего роднее, ближе и нужнее этой толстенькой женщины, совмещающей рост гневной обиды с потребностью допить чашку чая. Я упал ей на грудь, зарылся лицом в ее коленях, целовал ее пальцы, которые она скрючивала от волнения, но так, словно ей в этом помогали старость и болезни. Желая припрятаться, стушеваться (ибо не знала теперь, суровиться ли ей все еще на меня или уже радоваться моему темпераменту), она поджимала под себя ножки, убирала их под стул и слегка сучила ими. В восторге от их шевеления я сунул руку под халат, которым она прикрывала свою немало раздобревшую за последние десять лет плоть, и мои пальцы повлеклись по ее бедрам. Я не видел этих действий моих конечностей и тем лучше понимал, что загадочность жизни - отнюдь не шутка.
