
А потом наступил тот августовский вечер. Он пришел на смену трудному жаркому дню, когда я, принимая тяжелые преждевременные роды, промучился пять часов и принял мертвых близнецов. Лишь часов в шесть я вернулся домой и прилег у себя в комнате. Я был совершенно измотан. Мертворожденные младенцы, тошнотворная тяжкая жара, серые от угольного дыма небеса над плоской скучной равниной – все это меня доконало. Лежа в полутьме, я услышал сперва негромкий стук копыт на пыльной дороге, а через некоторое время голоса Помоны и Галвена. Моя сестра сказала:
– Я не знаю, Галвен.
– Ты не можешь переехать туда, – послышался его голос. Если она и ответила ему что-то, то я не расслышал.
– Когда там начинает протекать крыша, – продолжал он, – то уж протекает как следует. Мы стараемся прикрыть старыми дощечками дыры, прибиваем их гвоздями… Нужны немалые деньги, чтобы сменить кровлю на таком доме. У меня денег нет. И профессии тоже. Меня так воспитывали – я и не должен был иметь какую-либо профессию. У таких, как я, обычно есть земля, но не деньги. А у меня и земли нет. У меня есть только пустой дом. В нем я живу, этот дом – точно я сам. И я не могу оставить его, Помона. Но ты там жить не сможешь. Там же ничего нет. Ничего!
– Там есть ты, – ответила она, или мне показалось, что она именно так ответила; она говорила очень тихо.
– Это все-равно.
– Почему же?
Последовало молчание.
– Не знаю, – проговорил он наконец. – Начинал-то я хорошо. Может быть, все случилось потому, что я вернулся. И привел ее в этот дом. Я действительно старался, старался подарить ей Иле. Это для меня все равно, что подарить собственную душу. Но ни к чему хорошему это не привело. И никогда не приведет. Все попытки бессмысленны, Помона! – В голосе его звучала боль, и она в ответ произнесла лишь его имя. После чего я перестал слышать, что они говорят друг другу – до меня доносилось лишь нежное спокойное воркованье. И хотя подслушивать стыдно, но слушать их было приятно – приятно было слышать эту воплощенную в звуках нежность.
