– Мужчины! – донесся из столовой веселый Настенькин голос, едва слышный из-за плотно закрытых дверей. – Прошу к столу! Дама скучает…

– Только не вздумайте передать моей дочери всего, что услышали здесь! – Александр Михайлович торопливо загасил окурок в массивной пепельнице и поднялся. – Слово офицера и благородного человека?

– Да, конечно… – тоже встал из кресла Саша, в голове которого никак не укладывалось, что все его мечты развеялись, как сигарный дым.

– Тогда пойдемте, – взял его под локоть Головнин. – И не убивайтесь вы так – все еще впереди…

* * *

Александр лежал в темноте без сна, уставившись ничего не видящими глазами в потолок, по которому время от времени проплывали полосы света от фар редких ночных автомобилей. Шел четвертый час ночи, но Саша так и не сомкнул глаз, хотя завтра предстоял долгий день, полный служебных обязанностей, и негоже офицеру гвардии ползать, будто сонная зимняя муха.

Сказать, что он был расстроен словами Настиного отца, – значит не сказать ничего. Он был сражен, растоптан, размазан свалившимся на него несчастьем, таким огромным, что все предыдущие казались пустяковыми неприятностями и детскими обидами.

Вчера он с огромным трудом смог высидеть до конца обеда. Ему невыносимо было слушать щебетание любимой девушки, с которой его так бесцеремонно разлучали. Он отвечал невпопад, ронял столовые приборы, и удержаться от того, чтобы сказаться больным и откланяться, ему помогали лишь внимательные взгляды Александра Михайловича, которые он то и дело ловил на себе.

Он не помнил, как прощался, не помнил, как покидал дом, само существование которого стало юноше ненавистно, не помнил, как прошел пешком в распахнутой на груди шинели три или четыре квартала, пока не был остановлен и строго отчитан за неопрятный внешний вид незнакомым офицером… И только застегивая последнюю пуговицу перед зеркальной витриной, он обратил внимание на вывеску:



32 из 266