
Она, к счастью, не замечала моего упорного взгляда. Вынула из карманчика куртки маленькую тетрадку, карандашик, начала что-то писать, нахмурилась, зачеркнула. Закусила карандаш, посидела, глядя в небо. Так было довольно долго — записывала, перечеркивала.
Затем ее осенило. Быстрый ход карандашика, торопливо переворачиваемые странички. Перечла все, чуть кивая в такт своему тексту, освобожденно вздохнула, откинулась на спинку скамьи.
Я встал, подошел.
— Здравствуйте. Скажите, это у вас стихи?… Вы не позволите посмотреть?
И снова дальнейшее пошло не как у других. Правилом было, что если обращаешься к накату с вопросом, — пусть самым простым — он сначала удивляется чуть ли не до испуга, затем начинает мучительно рыться в глубинах своего сознания.
Девушка же сразу просто и открыто сказала:
— Конечно. Садитесь, пожалуйста.
Почерк был ясный. Я прочел то, что уместилось на трех маленьких страничках, и воззрился на девушку в крайнем изумлении. Даже ее очарование поблекло.
Потому что именно этот десяток строф видел вчера в газете.
Не то чтобы полностью разобрал, но кое-что понял и, во всяком случае, твердо удержал в памяти весь вид этого творения — неодинаковой длины строки были набраны в газете не так, как делается у нас, то есть ровной вертикальной линией слева и ломаной, как уж получится, с правой стороны, а образуя симметричную фигуру наподобие вазы.
