
Самым невыносимым было вечное чувство вины перед всеми. Перед ним, единственным принцем, перед партнершами, которые стали бояться моих неверных мышц, перед постановщиками, заглядывающими мне в глаза при встрече в коридоре, перед трезвыми прохожими и людьми, по-прежнему покупающими билеты, чтобы испытать восторг от моего танца. А источник предвкушаемого восторга мечтал лишь о петле. И трусил. Стоило написать предсмертную записку Вадиму, как я начинал биться в конвульсиях, веря, что он еще вернется ко мне, что все поправимо. Я не только доставлял страдания ему, но и страдал сам. Будто именно адской боли мне, благополучному, смолоду избалованному славой, богатому, и не хватало. Чем чаще мне приходилось молить других о прощении, тем страшнее и необъяснимее было то, что я мог наговорить и наделать «под градусом». То была пора удушливого одиночества. Я метался между убеждениями, что все люди миляги и — что все они сволочи. Совершив нечто особенно гнусное, я плакал от раскаяния, а потом был почти доволен: хотя бы дал повод себя ненавидеть, обидно, когда ненавидят и клевещут просто так.
Я крепился, срывался, снова крепился и снова срывался… Наконец главреж сделал мне «последнее предупреждение»:
— Будь мы людьми не от балетного, а от токарного станка, тебя бы давно выгнали, невзирая на талант. Но впредь эксплуатировать артистическую солидарность, Дмитрий Игоревич, не получится. Или бросайте, или простимся. На фестивале вы нам нужны, потом — обойдемся.
