
— Жрать хочется, — говорит кто-то.
— А как же в Ленинграде? — раздается ехидный голос нашего бачкового. — Там люди небось не получают морской-то паек!
— В Ленинграде хлеб делят поровну, честно!
Наверное, я хотел об этом подумать, а сказал вслух, И сразу передо мной — лицо Сахарова. Он округляет глаза.
— В зубы — хочешь?
— А ты?
Он замахивается, я отшатываюсь, и кто-то смеется. Злорадно. Нет, Сахаров не бьет, он просто напяливает мне на глаза бескозырку, грязной пятерней проводит по моим губам. Я бью его по руке — мимо! У меня мгновенно горячеют глаза — от стыда, от ненависти к этой руке, а главное, от обиды: смеются! Я же за всех…
— Товарищ юнга, вернитесь!
Это старшина. Я прибавляю шагу. Ломаю кусты. К черту!..
— Юнга, вернитесь! «…нитесь!» «…итесь!»
Но вернуться я не могу.
II
Я остановился, подобрал кустик хвойных иголок. Раскусил одну — горько! Побрел дальше, испытывая мрачноватое удовольствие оттого, что иду не в строю, а просто так — куда и как хочу.
Потом решил влезть на сосну. Ветви ее были крепкими, упругими, на золотистой чешуе проступали капельки смолы — такие стеклянные, что хотелось их потрогать.
Ствол уже заметно качало. Обняв его, я осторожно выпрямился. Подо мной и далеко-далеко впереди холмились сосновые кроны, там и тут пробитые пиками елей. А за ними светло холодело море. Я пристроился поудобнее и долго смотрел в эту даль. Туда бы!..
Песня грянула почему-то совсем неподалеку. Запевалу я узнал сразу.
