— Не в том смысле, — засмеялся Шукат. — Отдых, значит!

— Верное дело, без прокола, — обрадовался Сурин.

Пока Шукат возился с машиной, Сурин упруго, по-молодому выскочил на бархан, огляделся, размял ноги, всем телом почувствовал забытую в городе свежесть, сладкую и горьковатую. Будто тебя посадили вдруг в самый сиреневый цвет, в лепестки. Это отцветал кустарник кандым. Но Сурин не помнил кандыма в лицо и названия не знал никогда. Так в его памяти пахла утренняя пустыня. И запах этот, пришедший из прошлого, был прекрасен.

Сурина охватила жажда действия. В момент он наломал саксаула, сложил костерок, запалил, давней усмешкой усмехнулся саксауловой ярости, тоже почти забытой. Притащил чемоданчик из кабины. Из чемоданчика появился на свет древний туркменский кумган, закоптелый, с отбитым носиком. Больше двадцати лет кумган провалялся в кладовке, но, собираясь в пески, Сурин вспомнил старого товарища. Отыскал. И теперь кумган привычно стоял на костре. И уже готовился закипеть, потому что из всех посуд, известных Сурину, это самая быстрокипящая посуда. Кумган ведь придумали кочевники, медлительные во всем, — кроме подготовки чаепитий. Кумган закипал и пробовал голос, а Сурин уже нарезал колбасу…

— Порядок, — сказал Сурин, оглядывая стол на бархане.

— Быстрее моей бабы, — признал Шукат, пораженный прытью и хозяйственной предусмотрительностью хмурого спутника. Шукат очень, до неприличия, так что его этим поддразнивали на работе, любил свою жену. Влюбился еще перед армией, потом три года издалека любил, женился, наконец, и теперь еще больше любил. Поэтому за глаза он говорил о ней — «баба» и грубовато сипел голосом. На самом деле Шукату просто приятно лишний раз ее вспомнить вслух.



14 из 182