
— Я не внук… Я из института. Извините, я не хотел.
— Извиняю. Но надеюсь, это больше не повторится. Говоря откровенно, не могу себе представить и не хотела бы иметь вас братом. Даже двоюродным. Ладно, с этим все. Пойдемте.
Через крошечную прихожую и маленькую кухоньку мы проникли в небольшую комнату. Там было темновато после улицы, и я не сразу разглядел лица двух людей, сидевших за столом. Но то, что стояло на столе, буквально бросалось в глаза. Три бутылки фирменного коньяка, большая банка черной икры, лососина. Ничего себе живут тихие, дряблые лаборанты. А потом я разглядел лицо собутыльника деда Филиппа… виноват, Филиппа Алексеевича, и удивился еще больше.
Потому что узнал Тимофея Ильича Петрухина, частого гостя моего шефа — естественно ведь Великому Художнику бывать у Великого Режиссера.
Сейчас Петрухин был удивительно похож на свой автопортрет — кстати, самую любимую мною из его картин. Помню, как на его выставке я раз шесть возвращался к автопортрету, снова и снова вглядываясь во вздутые яростью губы и усталый подбородок, в густую сеть морщинок.
Я не только смотрел. Я спрашивал себя, как осмелился художник так предать самого себя, так бесстрашно отдать на суд всем желающим свои ошибки и даже пороки. С картины смотрел человек, бывавший в своей жизни и лицемером и трусом. И в то же время сам факт, что такой автопортрет был написан и выставлен, служил лучшим оправданием для человека, осужденного самим собой, был свидетельством его откровенности и мужества.
— Ба, знакомые все лица! — засмеялся художник, грузно приподнялся с кресла, цепко ухватил меня за рукав и заставил опуститься на свободный стул. — Сиди, сиди, в ногах, как известно, правды нет. Сейчас выпьем, и расскажешь, зачем ты пришел к моему другу.
— Пей, парень. Лови момент, как говорят фотографы, — присоединился к нему хозяин.
— Он-то пусть выпьет, а вам обоим, может быть, хватит? — Девушка сурово смотрела на Петрухина.
