
— Неудобно… подслушивать, — попытался я сопротивляться.
— Я не знаю точно, в чем дело, — тихо сказала она, — но догадываюсь. Хочу, чтобы и ты попробовал понять.
Мы замолчали. А из-за двери до нас отчетливо доносился свирепый шепот Петрухина:
— Ты знаешь, я им уже показывал эту картину. Забраковали. Я сказал, что у меня есть другой вариант. Все сроки для сдачи работ на выставку прошли, но для меня сделали исключение. Обещали ждать еще два дня. Я же знаю, ты еще позавчера бегал по мастерским, забирал у молодых работы, которые им нравятся. Даже на Даниловском ты был, тебя моя жена там видела. А сегодня, когда для меня нужно, так ты болен. Тебе это час работы, в конце концов!
— Неужели я бы не сделал этого для тебя? — голос Филиппа Алексеевича был слаб. — Да вот голова раскалывается, сердце распухло, лезет в стороны. Точно мяч. Кто только его надувает? Той диафрагме, что в груди, размеры не задашь.
Голос больного старика жалобно шелестел, прорываясь сквозь фанерную дверь и ветхую стенку. Я вскочил, чтобы выгнать Петрухина, но Танина рука быстро ухватила меня за плечо и усадила на место.


И я снова слушал истерически страстный монолог Великого Художника:
— От этого очень многое зависит, поверь. Иначе стал бы я просить! Что Петрухину одна лишняя картина, одна лишняя выставка? Но я уже стар, мне нельзя сойти с дистанции даже на один круг, никто не должен подумать, что я задыхаюсь, сбился с ноги, потерял темп. Ни шагу назад, ни шагу на месте — ты же знаешь этот мой лозунг. И ведь я уже почти все сделал, но закончить без тебя не могу.
