
— Курорт ему… Погоди, к ночи… Завтра борта мыть придется.
За обедом Гаичка впервые почувствовал это. Будто легкое головокружение настигло вдруг ни с того ни с сего. Странно начали ускользать предметы. Хочешь посмотреть на хлеб посреди стола, скосишь глаза — и вдруг вместо хлеба видишь миску с кашей. Гаичка заметил, что не он один прислушивается к себе с любопытной настороженностью.
В открытый люк задувало. Доносился приглушенный грохот, похожий на отдаленную канонаду: зашевелилась в клюзе якорь-цепь, заскребла металлом о металл, осаживая раскачавшийся корабль.
— Сегодня поглядим, какие мы моряки, — ехидно сказал Полонский. И добавил примирительно: — Ничего, когда-нибудь надо же привыкать.
Гаичка выбрался наверх и не узнал моря. Еще недавно светлое, ослепленное сплошным солнечным бликом, оно стало черным по горизонту. Солнце светило по-прежнему, но уже не изнуряло зноем. Прохладный ветер забирался под робу, быстро студил разогретое за день тело. Частые волны толклись вокруг корабля, шумели под бортом, беспорядочно шлепали по металлу, словно дети ладошками. И только у самого берега, где черная громада утеса прикрывала от ветра, вода чуть поеживалась широкими полосами ряби…
Он заступал на вахту в двадцать часов. Пригладив бушлат и поправив черный берет, заранее выбрался на палубу и ждал команды. В ту самую секунду, когда динамики прокричали о заступлении очередной смены, взбежал по крутому трапу на мостик и огляделся непринужденно. Как бы между прочим, погладил пилорус — высокую тумбу для репитера, подергал фалы, натянутые, как струны, поднял занавеску, посмотрел на ящики с сигнальными флагами, крутанул прожектор, дважды щелкнув заслонками, и полез на крышу рубки, где стояла большая бинокулярная труба.
Полонский насмешливо наблюдал за ним и перед тем, как уходить, заметил ехидно:
— Знаменательный день. Сегодня непременно поймаем шпиона…
Вдали от берега море накинулось на корабль тяжелыми бугристыми валами. Волны глухо били по днищу, взметывались перед форштевнем белыми веерами.
