
Солнце поднималось в утренней полумгле. В это время педанты-фрицы не стреляли даже из винтовок. Пили кофий. Я посмотрел на часы: 5.10. Еще двадцать минут тишины, а потом снова начнется… В этот момент по цепочке передали:
— Политрука к командиру полна!
Чернявый и, несмотря на голодуху и непрерывные изматывающие бои, круглолицый майор сидел на камне, разглядывал планшетку с картой. Пригласил жестом присесть рядом. Переложил планшетку мне на колени, ткнул пальцем в извилистую ниточку дороги, над которой красными скобочками были обозначены наши позиции.
— Запомни этот квадрат и эту высоту. Вот здесь мы сегодня… ляжем. — Потом положил поверх планшетки стопку треугольничков. — Это письма родным. Отправишь. А это донесение в штаб дивизии. В случае встречи с противником — уничтожить. Если фрицы до полудня перехватят вот эту высотку, не прорвешься. Отправляйся немедленно.
— Я останусь с вами.
— Приказываю покинуть расположение части!
Я не двинулся с места. Тогда майор вскочил и, нервно сдергивая ремешок с кобуры пистолета, заорал:
— Вста-ать!
Он размахивал дулом перед моим носом:
— У меня пуля считанная! Сва-аю влеплю! Напра-аво! Марш из части!
Ошарашенный, униженный, я подчинился приказу. Но тут же услышал тяжелое топанье:
— Притормози, политрук…
В руке у майора все еще была его «пушка», в глазах еще не застыл сумасшедший блеск. Но голос был глухой, словно осипший после истерического крика:
— Не серчай, политрук… Не гоже так прощаться… ну, руку…
Я пожал запястье правой руки.
— Понимаю, трудно уходить, когда… И мне каждый штык сегодня дорог, — продолжал майор. — Но ты боец аховый, больше карандашом мастер работать… Ты уж напиши по-честному, как ребята мои дрались. — И вновь перешел на официальный тон: — Устно в штабе добавишь: полк продержится до вечера… если кто останется. Ну а теперь прощай. Там в лощинке кобыла. Седлай, включай скорость.
