
Немного запрокинув голову назад — так, ему казалось, боль уходит немного быстрее — и сцепив зубы, чтобы не застонать от разрывающей мозг злобной твари, он застыл, ожидая действия лекарства.
Скамейка пряталась за давно не стриженными кустами в неопрятном пристанционном скверике, и его никто не видел, никто не мешал. Он не стыдился своей слабости, однако и не желал ничьей помощи или сострадания, не хотел привлекать к себе внимания людей. Он оставался один в этом мире, пока чужом и враждебном, и не открывался ему, как и сам мир был для него закрыт и чужд...
Наблюдал за ним, правда, с невысокого пьедестала славный гусарский поручик, воспевший горные вершины, на склоне одной из них и сложивший свою головушку. Но уж этот-то не в счет. Бюст поэта был исполнен в граните, из-за чего и сохранился в целости, избежав участи бронзовых собратьев, почивших усилиями «благодарных» потомков на пунктах приема цветных металлов. Поручик смотрел на него внимательно и грустно, чуть наклонив вперед лобастую голову. Только в уголках его губ таилась всепонимающая и всепрощающая горькая усмешка: «...песнь — все песнь; а жизнь — все жизнь!»
Путешествие длилось уже более десяти дней. Они с дедушкой Джамалом переезжали на перекладных — автобусами, случайными оказиями — из одного селения в другое сначала по Чечне, затем по Ингушетии, уходя все дальше и дальше от негостеприимных кавказских предгорий. Шли и ехали, обходя блокпосты, пока не достигли мест, где издревле терские казаки держали приграничье, которое можно было назвать русским, хотя и это, в общем-то, спорно...
В дороге беглецам давали ночлег, делились едой, однако в глазах людей, их приютивших, невозможно было различить ни радости встречи, ни горечи прощания. Прятались серыми тенями в глубине зрачков опасение и отчужденность, да еще тяжкий груз будничных забот лежал на усталых лицах. И затаенные нотки облегчения чудились в голосах, желавших им счастливого пути.
