
Тиррей вздохнула – робко и растерянно, по-детски. Помолчала. Обмахнула о голые колени руки, залепленные сухой крошкой от крекеров.
- Аркашика, - протянула шепотом. – Ты ничего, я это. Я – ну. Теперь вот. И ты тоже. Я так. Аркашика.
- Ага, - устало ответил он. – Я понял… Ну что, может, позанимаемся?
- Ну, - сказала она и с готовностью встала. Изодранный подол джинсового сарафана колоколом качнулся над худыми ногами.
Кожа у Тиррей была нечеловечески гладкая и ровно-смуглая, оттенка сильного загара, только загар никогда не ложится так ровно и так долго не держится. Глядя ей в спину, Каша вспомнил, что под сарафаном она ничего не носит. Сглотнул. У него еще ни разу не было нормальной девушки, только Тирь – иногда, когда ей приходил каприз. Каприза у нее не случалось с июля, а нынче заканчивался октябрь. Киляев старательно подумал о том, что Тиррей не мылась, шлялась столько времени незнамо где, и после всего этого пора бы о работе подумать, а не о перепихоне… не помогло. От Тиррей никогда не пахло – то есть не пахло так, как от людей. Она пахла лаком и деревом. И болела только своими болезнями. И гладкая кожа, и сарафан на голое тело…
- К мастеру бы тебя отвести, - громко сказал Аркаша.
- Х-хы! – с презрением ответила Тиррей, передернув красивыми плечами. Она прекрасно понимала, что у Каши нет денег на мастера, а даже и будь деньги – она бы не далась. Чай, не деревяшка.
- Акустика? – донеслось уже из коридорной темноты.
- Ага! – торопливо крикнул Киляев.
Дурочка и хиппоза Тиррей (в дурном настроении – Чирей, в хорошем – Тирям-Тирям) жила в его квартире уже год. С перерывами на загулы. Аркаша честно не знал, стоит ли она мук, которые он перенес. Со всех сторон говорили, что и не таких стоит, что любой музыкант позавидует ему черной завистью и что ему в руки упал подарок с неба, и это то же самое, как если бы Каша сам по себе родился гением.
