
Год или два спустя, когда ее известность в Америке стала расти – к тому времени она была уже не Катей Лупеску, а Катей Люпи, а сам Биллем сделался ее импресарио, – они вернулись к этому разговору, и Зеффер припомнил, как мало ее тогда заинтересовали предложенные им перспективы. Но Катя призналась, что ее холодность была напускной, чем-то вроде защитного инстинкта. С одной стороны, она не хотела выказывать перед ним свое смущение, а с другой – боялась слишком обольщаться.
Но и это еще не все. Казалось, безразличие, которое Катя продемонстрировала в первый день их знакомства (как и недавно на кладбище), было неотъемлемой составляющей ее характера. Оно взращивалось на протяжении многих поколений, на долю которых выпало столько страданий и потерь, что люди глубоко запрятывали свои чувства и никогда не позволяли себе проявлять ни большой радости, ни большого горя. Свои крайности, по ее собственному определению, Катя всегда держала под замком, а их отголоски выпускала на волю только для публики. Именно чтобы воззреть на отголоски бушующих в ней страстей, и собиралась каждый вечер толпа на площади, где Катя когда-то пела. Та же сила исходила из нее и тогда, когда она оказывалась перед кинокамерой.
Любопытно, почему накануне Катя никоим образом не проявила этого качества перед отцом Сандру?
Со стороны казалось, будто она исполняет роль ласковой богобоязненной девочки, встретившейся со своим возлюбленным пастырем. Большую часть времени ее взгляд был почтительно устремлен вниз, голос звучал мягче обычного, а речь (Катя обычно не стеснялась крепких выражений) была на редкость нежной и кроткой.
Это представление показалось Зефферу комичным, слишком уж оно было наигранно, однако отец Сандру, очевидно, принял его за чистую монету. Один раз священник даже тронул Катю за подбородок и, приподняв его, сказал, что ей нет никакой причины стесняться.
