
2
Она вела дневник. Дневник – это слово было и слишком большим, и слишком малым – просто жалкие попытки записать невыразимое. Дневник мерцал, но не как звезда, а как прерывистое дыхание тяжелобольного – вот, кажется, уже ничего нет и быть не может, и вдруг в тишину врывается еще один отчаянный всхлип. Дневник начался еще в розовые годы детства, память о которых уже растаяла, как старое мороженое, и после возобновлялся не менее десяти раз. Каждый раз Одноклеточная записывала все что могла, и, внутренне исчерпавшись и отчаявшись, навсегда прятала заветную тетрадь. Но проходили годы и «навсегда» теряло свою зловещую значительность. Тогда все начиналось снова. Эти циклы были неизбежны, потому что Одноклеточная относилась к тем редким людям, которые могут видеть то, чего никто не видит (каждый из них видит свое), и знают то, чего никто другой не знает. Однако, она не умела выразить ничего из того, что видела или знала.
Она задумалась, глядя на громадную, в полокна, сосульку. Кожа сосульки была бугристой, как кожа бронтозавра, а бронтозавра Одноклеточная представляла себе в виде десятитысячекратно увеличенной земляной жабы (может быть, реминисценция из детского Конандойля). Преломляя зеленый свет лампы, сосулька превращала его в светло-сиреневый, бархатный и нежный цвет только что распустившегося микроскопического цветка сирени – в цвет самой потаенной глубины этого цветка. Она никогда не смогла бы выразить это словами. Были и множества других, видимых ей, призраков, которые всегда медленно умирали, пронзенные неосторожным словом, – например? Например – вечер с последним приступом мороза, когда воздух стал стеклянным и вморозил в себя неподвижность окружающей темноты и бликов;
