
– Потом как-то вдруг легче стало. Смотрю – воюет, но ничего... Живой. Он же мне не писал, конечно, правды. Нельзя, наверное, было. А главное – огорчать, нервировать меня не хотел. Да что я тебе, Сашенька, рассказываю – ты ведь, наверное, сам матери такие письма слал?
– Нет, Галина Пилиповна, нет у меня матери. И отца нет. Сирота я, мне писать некому было.
– Да-да, помню, Олежка говорил... Ты почитай его письма – сидим, писал, на посту, едим виноград, загораем, лопаем тушенку и сгущенку. Как на курорте... В общем, я успокоилась немного. Тогда ведь еще не печатали в газетах о гробах, о пленных.
– Да...
– Потом стали писать. Но я как-то поверила, что с моим сыночком этого не случится. И вдруг – из госпиталя пишет. Мол, мама, я живой, все в порядке, меня уже вывели из Афгана, скоро буду дома. Слегка только приболел, так что подожди. А я гляжу – почерк не его. В конце приписка – мол, от укуса пчелы рука распухла, писать не могу. Друга попросил.
– Не хотел рассказывать. Это был его последний бой в Афгане, его тогда здорово зацепило.
– Да, и ты его вытащил. Я все знаю, он мне потом рассказал, много чего рассказал... Спасибо тебе, Саша, мое материнское... Так вот я и говорю – получила письмо и вдруг, не знаю почему, подумала – все. Вот и конец. Не жилец мой Олежка. Или уже убит, или от раны умрет. Я уж Бога, хоть никогда и не верила особо, молила, чтобы хоть без рук, без ног, но вернул мне его... – она расплакалась в полный голос, с завываниями, как плачут в безысходном горе славянские женщины.
– Галина Пилиповна, ну не надо, успокойтесь... – нежно, как дочь, обняла ее Алина, прижимаясь щекой к ее плечу.
– Да, доченька, конечно... – попыталась та взять себя в руки. – А потом – приезжает. Смотреть страшно – ходячий скелет, доходяга. Еле дышал, еле ходил. Отлежался, поправился... Ты же видел его, знаешь.
– М-м... – промычал невнятно Банда, чувствуя, что разговор приближается к самому главному.
