
Кат сходил к лавке, достал из-под серого с рыжими подпалинами покрывала зеленый штоф с водкой и краюху черного хлеба, надкушенную с одного конца. Поставив напротив горнила мешок с углем, сел на него лицом к огню, отхлебнул из штофа, занюхал хлебом и замер, уставившись на пляшущие золотисто-красные языки. Казалось, он молился им, беззвучно произнося слова, в которых была и жалоба на то, что не успел родиться во времена огнепоклонников. Иногда, словно этого требовал ритуал обряда, поворачивал прутья, чтобы мясо поджаривалось ровно, снова выпивал маленький глоток водки и занюхивал хлебом.
Вынув оба прута из горнила, положил один мясом на клещи и ножи, а второй поднес ко рту, жадно вцепился зубами в верхний кусок, по-звериному дернул головой, срывая его, проглотил, почти не пережевывая, лишь фыркал, обдувая обожженное небо, и ронял на подбородок капли горячего жирного сока. Каждый кусок запивал водкой и заедал хлебом, который кусал мягко, будто деснами. Вскоре оба прута опустели и были брошены на стол у молотка, а штоф – в угол у чугуна, где посудина напоминала выглядывающую из-под большого черного камня зеленую лягушку. Хозяин потянулся, хрустнув костями, почесал волосатую грудь, засунув руку в разрез рубахи, достал из-за пазухи мешочек на гайтане, а из мешочка – золотую монету с зазубринкой на обрезе и, вытерев руку о штаны на бедре, положил монету на мозолистую широкую ладонь и долго смотрел на нее с тем благоговением, с каким недавно любовался пламенем. Потом монета была спрятана в мешочек, а мешочек – за пазуху, хозяин подошел к лавке и, не раздеваясь и не разуваясь, завалился на нее поверх покрывала. Через минуту он уже храпел. Храп напоминал треск костей, перемалываемых каменными жерновами.
