
— Он бы не помешал.
Мальчик расправился с бананом. Всё, что было не съедено, было теперь по нему размазано. Он радостно улыбался, неумытый и розовощекий.
— Няма, — радостно произнёс он.
— Вот умница, — улыбнулась миссис Иничей. — Надо же, как запачкался. Ну-ка, иди сюда, маленький разбойник… — она достала кусочки банана из его волос и одежды, затем посмотрела на Сайласа:
— Как ты думаешь, что они решат?
— Не знаю.
— Я не могу вернуть его к живым. Я дала слово его матери.
— Я много кем успел побыть в своё время, — сказал Сайлас, — однако я никогда не был матерью. И не планировал стать ею сейчас. Но я могу уходить отсюда…
Миссис Иничей сказала:
— А я не могу. Здесь мои кости лежат. Также как и мужа. Я никогда отсюда не уйду.
— Должно быть, это приятное чувство, — произнёс Сайлас. — Хорошо, когда есть место, которое можно назвать своим. Которое можно назвать домом, — в его словах, однако, не было горечи. Голос его был суше пустыни, и слова его звучали как простая констатация. Нечто бесспорное. Миссис Иничей и не думала спорить.
— Как думаешь, нам долго ещё ждать?
— Недолго, — ответил Сайлас, но ошибся.
В амфитеатре, который находился по ту сторону холма, продолжался спор. То, что в эту историю ввязалась именно чета Иничей, а не какие-нибудь легкомысленные новички, являлось веским доводом: мистера и миссис Иничей на кладбище уважали. То, что Сайлас вызвался быть наставником мальчика, придавало ситуации ещё больший вес: обитатели кладбища относились к Сайласу с настороженным благоговением, так как как он существовал на границе мира, в котором они находились, и мира, который они покинули. Но всё же, всё же…
На кладбищах обычно не царит демократия. Однако смерть сама по себе — величайшая из демократий, так что у каждого умершего было право голоса и право на собственное мнение по поводу того, следует ли разрешить живому ребёнку остаться. И в ту ночь каждый хотел высказаться.
