
После октябрьского переворота Дмитрий Ильич решил: все, надо ехать. Но снова отложил отъезд, увлеченный надеждой, что власть большевиков долго не продержится. Началась Гражданская война, интервенция, Дмитрий Ильич чуть было сам не подался в ополчение, но пароходство переложить было не на кого…
Когда их бывшее поместье под Питером сожгли, когда не только по их саду, но и по всему их старинному дому гуляли топоры и народ писал и гадил в дорогие вазы, Наталья снова плакала и сжимала его руки: «Ты был прав, ты был прав!.. Как это страшно, что ты оказался прав!..» Ион, он тоже с трудом сдерживал слезы…
Максим очнулся и вздохнул. Диалог у него не складывался, слова не находились. Он жалел иногда, что не родился в эпоху немого кино. Бессловесного кино.
Максим умел чувствовать и передавать в своих фильмах молчание или бессвязную, бредовую, к себе самому обращенную речь, которая равна молчанию; он умел передавать паузы и позы, он умел вмещать в кадр состояния, настроения и смыслы. Но слова – это был ненужный ему в его работе инструмент. Особенно теперь, когда он задумал коснуться темы, на которую было сказано уже так много слов, что все они стерлись и поблекли. И он никогда бы не подумал приблизиться к теме революции, сталинизма, разбитых режимом судеб и жизней, если бы это впрямую не касалось его семьи. Если бы он не ощущал своего долга перед теми, чьи имена ушли в небытие, словно никогда не существовали; были вычеркнуты безжалостной рукой из метрики его отца и его собственной…
Однако ж без слов не обойтись, их нужно придумать. Причем простые слова, обычные, каждодневные. Оставив за плечами несколько нашумевших фильмов, которые критика называла то авангардом, то заумью – в зависимости от симпатий авторов статей, – Максим почувствовал, что богатство языка кино, как и любого другого языка, лежит в его классическом пласте.
