Андара больше ничего не сказала. Ее лицо вновь застыло, превратившись в маску безразличия, а ее руки, лежавшие на столе словно в ожидании момента, когда их сложат для молитвы, еще больше стали походить на руки мертвеца.

И лишь в ее глазах затаилась злая-презлая усмешка…


Каюта была темной и узкой, а воздух — зловонным. Именно так обычно пахнет слишком маленькое для двух человек помещение без окон, в котором к тому же около пяти недель находится больной. Под потолком на проволоке раскачивалась крошечная коптящая керосиновая лампа. На узкую настенную полку возле двери Баннерманн поставил (проявил однажды заботу) маленький глиняный кувшин с благоухающими травами, бог знает как доставшимися ему. Но даже это не могло полностью перебить впитавшийся в стены затхлый запах. Почти всегда, когда я сюда спускался, у меня возникало ощущение, что здесь невозможно нормально дышать.

Когда мне приходила в голову эта мысль, меня немедленно начинали мучить угрызения совести. Монтегю был не виноват в том, что заболел. К тому же он очень хорошо ко мне относился, хотя я этого и не заслужил.

Я тихо подошел к узкой, привинченной к стене кровати, наклонился над спящим и стал рассматривать его лицо. Оно совсем не изменилось — ни в хорошую, ни в плохую сторону. Щеки все еще были впалыми, серого цвета, а под большими глазами, помутневшими за последние дни от жара, лежали большие черные круги. Монтегю оказывал на меня такое же околдовывающее воздействие, как и тогда, когда я с ним встретился впервые.

Я хорошо помню день нашей первой встречи — каждую его минуту, каждое слово, каждый взгляд Монтегю, хотя с тех пор прошло больше шести месяцев и много чего случилось с нами. Тогда я был другим, совершенно другим. Баннерманн и его матросы не узнали бы человека, каким я был тогда, если бы вдруг он встал рядом со мной теперешним. В двадцать четыре года я был беден и склонен к авантюризму (что означает лишь то, что из восьми лет моей жизни в Нью-Йорке половину я провел в тамошних тюрьмах).



10 из 703