Так Гарольд Дэвидсон завершает свой опус магнум, воскресной проповедью вместо плача и кровавой бани, нарушив тем самым наиболее священное из правил оперного искусства. «Всего одно убийство и всего один призрак, — сетовала Альберта Квайр из „Сан-Диего тайме". — Почему же тогда это сочинение вопреки всему столь берет за душу?» На ее жалобный вопрос мы можем ответить словами Виндберна, однажды сказавшего в своих «Размышлениях на закат Солнца»: «В человеческих делах ужаснее всего то, что остается скрыто. Сам по себе проступок — ерунда, пустяк в сравнении с мыслью, что его породила». Возможно, Дэвидсон после столь изнуряющей и длительной полемики со своим великим учителем не мог в конце концов с ним не согласиться. Опускается занавес, и звучит величественная кода — оркестр с неумолимым лютеранским благочестием долбит один и тот же звук, снова и снова, пока публика, наконец осознав, не начинает расходиться: тут некий господин, поднявшись, надевает плащ, там некая дама берет свои перчатки и шарф. Долбежка продолжается, пока зал не пустеет, и тут мы вспоминаем о стуке молотков в кузовных мастерских космопорта Вюффон. Ведь что делают эти честные, бесхитростные молотки, как не удаляют — или пытаются удалить — погрешности в том, что некогда было безупречной, блестящей, идеальной поверхностью?



11 из 11