
— Как же это у тебя получается?
Наденька в ответ улыбается. А может быть, просто внимательно смотрит на меня. У нее очень большие темные глаза, но где-то в их глубине живет и живет улыбка, прозрачная веселость.
— Это шутка, — говорит она. — Хочешь что-нибудь посерьезнее?.. Я разбужу сейчас птицу.
Дрогнули ее губы, чуть-чуть, почти незаметно, точно слово должно было слететь с них, да так и не слетело, застыло — невысказанное, волшебное. Сошлись брови, глаза стали продолговатыми, внимательными, но и в них светилось то же желание, что не успело с губ слететь, обернувшись словом. Миг один, звезда дрогнуть не успела, а из-под двух сонных берез вырвалась птица, пулей пронзив ракитник в низком шальном полете.
— Вот и птица, — говорит Наденька, — только не спрашивай, как это у меня получается. Словами разве передашь?.. О живом нужно уметь думать не так, как обо всем остальном, понимаешь?
— Нет, не понимаю.
Хотя я и читал про биологическую радиосвязь (и сам был до войны студентом третьего курса физфака, знал, что любой мускул излучает радиоволны), я действительно ничего не понимаю.
— И я тоже, — сознается она. — Уметь легче, чем знать и объяснять. Бывают минуты, когда кажется, что все можешь.
…Открылось утро, точно невидимая птица приподняла темно-голубые крылья. Ушли звезды. Вставал ясный зеленый день. Очередь с чужого берега хлестнула по воде, прошила тростник. Пуля прошла сквозь мое плечо.
Я не успел даже спросить ее, откуда она явилась…
Два месяца в госпитале — это как сон. Наши палаты были уютны и постылы; в последние дни можно и нужно было бы убежать. И так медленно текло время! А под Курском и Орлом уж гремели залпы, которым не разбудить было вечной, казалось, тишины у нас. Особенно вечерами, когда в белом северном небе застывали перья облаков, приходили долгие часы размышлений, уносимых потом в сны-мечты. (Над Ловатью вечерами опускалась совсем другая тишина — вольная, тревожная.)
