
Мальчишка гордо вышагивал по тихим улочкам, голову задирал так, что даже спотыкался. Поодаль, затаив дыхание, топали остальные. Благоговейное молчание изредка нарушали радостные вскрики и похвалы.
– То-то! – рассуждал Добря. – Будут знать! Воевода Сигурд абы кого не похвалит!
Настроение забияки испортилось, как только ступил на порог дома. Отец – плотник, военных хитростей не разумеет и не ценит. Жаль еще, рука у него тяжелая… и пороть умеет, как никто другой.
– Ишь! – приговаривал Вяч. – В отроки ему захотелось! В княжеские! Я те покажу!
А отходив ремнем, все-таки прижал хнычущего сына к груди, проговорил устало:
– Добря, да ты пойми… Так мир устроен, и ничего с этим не поделаешь. Одному на роду написано княжить, другому – воевать, третьему – доски строгать… Не быть тебе воином, никогда не быть. Так что оставь пустые выдумки.
* * *Попа болела страшно, горела, будто сел на раскаленную сковороду. Но ревел Добря не от боли. От обиды второй день плакал. Под вечер мамка нашла мальчугана в клети́, всплеснула руками, но он вырвался, некоторое время хоронился за поленницей, после пробрался в избу и забился в любимый угол, с головой накрылся одеялом.
– Добря, ты здесь?
Мальчик замер, притих, хотя рыданья по-прежнему разрывали грудь и сдавливали горло. Слезы теперь катились безмолвные, злющие, как все змеи подземного царства.
– Добря? – снова позвал отец.
После недолгого молчанья дверь скрипнула – ушел.
Несмотря на зной, который умудрился пробраться даже в избу, мальчика колотило так, будто вокруг сплошные льды. Мороз, взявшийся невесть откуда, больно кусал за пятки, вгрызался в локти. Добря сжался под одеялом, трясся, беззвучно подвывал стуже. Он-то и дело проваливался в небытие, пробуждался от собственных всхлипов, снова забывался.
Когда мороз, наконец, отступил, а глаза распухли так, что мальчик даже темноту разглядеть не мог, рядом послышались голоса. Добря насторожился и перестал дышать.
