
И вот он стоял с белым лицом — белым от ужаса и гнева. Выглядел он нелепо, этот маленький русский неврастеник, и в то же время — зловеще. В нем чувствовалось, от него исходило нечто неземное, неведомое простым смертным, и те, кто находился рядом, ощутили это. Рот его оставался приоткрытым, сверкающие глаза светились бешенством, язык высунулся, как у муравьеда, и все же этот человек не был смешон.
— Он предал меня, предал! — Бинович силился кричать. — Мой Гор, мое божество с головой сокола, властелин воздуха оставил меня! Так пусть же он провалится в преисподнюю! Да сгорят его крылья и лопнут зоркие глаза! Да обратится он в прах за ложные пророчества! Я проклинаю его, проклинаю Гора!
Вместо того чтобы громко разнестись по притихшему залу, голос Биновича вдруг сорвался на высокий птичий писк. Этот внезапный, режущий слух звук был отвратителен своей неподдельностью. Но сцена в целом была исполнена великолепно. Здесь, разумеется, не обошлось без актерского вдохновения: оно сквозило в голосе, жестах, словах — во всем безумном, исступленном облике этого чудака. Но появившееся на его лице выражение было настоящим. Неподдельным. Жутким. На лице Биновича проступило нечто новое, холодное и опасное, чуждое всему человеческому, нечто ненасытное, быстрое и жестокое, принадлежащее иной, неземной стихии. Странное хищное благородство запечатлелось в его искаженных чертах. Сейчас он действительно походил на сокола.
И вдруг Бинович кинулся к Вере, которая с жадной тревогой следила за ним: ее и тянуло к нему, и отталкивало. Бинович приближался на цыпочках. Разумеется, он продолжал играть — нес прежний вздор про то, как поклонялся Гору и как в час испытаний древнее божество с соколиной головой изменило ему, однако в его движениях и взгляде сквозило нечто слишком настоящее. Рот хрупкой девушки приоткрылся, сигарета упала на пол. Вскрикнув, она отпрянула назад, словно маленькая пестрая пташка, что в страхе прячется от преследующего ее сокола. Бинович, широко расставив руки, бросился на нее и едва не схватил…
